Сергей Бережной. Абхазские баллады(3)

Это последняя из пяти абхазских баллад Сергея Бережного. Я не стану злоупотреблять, размещая здесь его рассказы — думаю, если интересно, нетрудно найти многое другое, что он написал. Надеюсь, что уже очень скоро удастся прочитать его сирийские рассказы.

Утром выпадала роса. Она была совсем иная, чем у него на родине, какая-то редкая, мелкая и вовсе не обжигала холодом. Но лишь только из-за гряды выплывало солнце, прокладывая от галечного берега  искрящуюся дорожку червленого золота к горизонту, как эти ночные слезки, густо облепившие сизую траву, вдруг вспыхивали тысячами крохотных радуг, переливаясь алмазной россыпью.


Он проснулся раньше всех и, не открывая глаз, сначала долго, по звериному каждой клеточкой тела, слушал тишину, процеживая малейшие звуки, и лишь потом на ощупь подмостил под затылок сбитые в комок куртку и «разгрузку» с полупустыми магазинами.


Впрочем, этот провал в забытье нельзя назвать сном. Сбивающая с ног усталость смешалась с нервным напряжением, прорывающимся мелкой противной дрожью, и мысленным прокручиванием ночного боя, короткого, суматошного и бестолкового, с рассеченной вспышками выстрелов темнотой и с загнанным внутрь страхом. 


Он не хотел прощаться и с этой иллюзией сна, и даже  с неудобным изголовьем, хотя  тело уже успело досконально изучить каменистый рельеф берега сквозь тонкий поролон спальника, а затекшие мышцы бунтовали и требовали движения.


Солнце еще не перевалило за хребет, лишь легкими мазками окрасив его гребень, и море в полную грудь дышало свежестью, йодом и водорослями. Его дыхание заползало под тельник, скользило между лопаток, вызывая еще не озноб, но уже желание закутаться. Но постелью – и одеялом, и матрацем служил один единственный трофейный натовский спальник, так что кутаться было не во что, и он расстался с остатками тепла без особого сожаления. 


Оскальзываясь на осыпающихся под ногой камнях, спустился по крутой и прерывистой, скорее угадываемой, чем различимой тропе. Положив на глянцевый валун автомат, зябко передернул плечами, с какой-то отчаянной решимостью сбросил с себя одежду и шагнул в набегающую волну.


Вода оказалась на удивление нежно прохладна, и мурашки не разбежались по коже. Он сделал несколько быстрых шагов и нырнул. Нырнул глубоко, зарываясь все глубже и глубже, и вот уже пестрая галька калейдоскопом замелькала перед глазами. Пальцами расчесывая косы водорослей и вспугивая стайку серебристой рыбешки, он пошел вдоль дна, но легкие уже на пределе, уже задавливает боль, уже отчаянно застучали сотни молоточков в висках и затылке  и, оттолкнувшись от дна, он устремился вверх.


За эти секунды солнце уже успело перевалить через хребет и щедро сыпануло в море миллионы маленьких солнц, рябью разбежавшихся по волнам.


Словно ослепленный софитами, он на мгновение зажмурился и, перевернувшись на спину, разбросал руки, покачиваясь на мягкой волне.



Еще вчера в сумерках под проливным дождем он вывел остатки своей группы вон к тому, километрах в пяти отсюда, ущелью между синими горами, курящемуся пепельным туманом и длинным языком сползающему в море, где их должен был ждать катер. Но он так и не пришел за ними ни вчера, ни сегодня и вообще не мог придти, потому что еще утром был расстрелян из засады на гагринском рейде грузинскими танками.


Оставаться в бухте они не могли – голый пятачок, который с рассветом превратится в тир для стендовой стрельбы, а в затылок уже дышал отряд «Мхедриони».


Гвардейцы, уверенные, что прижатая к берегу разведгруппа, точнее, то, что от неё осталось, которую они вот уже вторые сутки флажкуют, отрезая от гор и отжимая к морю,  утром сложит оружие, непростительно легкомысленно расположились на ночлег, выставив лишь посты. Они не могли даже допустить мысли, что изможденные преследованием, голодом и жаждой разведчики могут не только сопротивляться, но даже просто идти.

Они не учли лишь одного – этих людей можно убить, хотя даже в этом положении это было бы не просто – каждый из них стоил если не взвода, то уж отделения точно. Конечно, их, в конце концов, можно убить, но вот сломить — никогда, ибо дух и воля этих людей были сильнее смерти, потому что за ними стояла большая правда маленького народа, а вовсе не большая политика.


Под затихающие раскаты грома он повел своих ребят на прорыв. Молча, без единого выстрела, лишь сжимая сбитыми в кровь пальцами рифленые рукояти английских штурмовых ножей. Неправда, что им не было страшно – еще как! и  противная мелкая нервная дрожь била исхудавшие мускулистые тела. Но себя, даже не себя, а того, кто был рядом,  каждый из них убеждал, что причиной тому не страх, а просто озноб от намокшей одежды. 


И они, совсем недавно называвшие себя советским народом, в ожесточении схлестнулись в рукопашной. Мозг едва успевал фиксировать размытые пятна лиц, чужое дыхание, просто движение, а рука сама выискивала цель, и отточенное лезвие ножа послушно входило под заросший щетиной подбородок, в грудь, живот, и тошнота волнами подкатывала к горлу от запаха теплой до отвращения чужой крови, и их жизнь не стоила ни гроша.


Это было вчера, а сегодня ему уже хотелось забыть, напрочь перечеркнуть вчерашний день в своей памяти, вытравить из неё эти взмахи ножа, хрипы, стоны, эти фрагменты оскаленных лиц, дышащих невыбродившим вином и табаком. Но более всего ему хотелось забыть свой короткий приказ работать только ножами и никого не оставлять в живых, потому что этим приказом он брал на себя чужой грех. Даже больше: этим приказом он отсекал им малейшую надежду выжить, попади они  в плен. Впрочем, любой из них предпочел бы плену смерть. 
Но сам он не до конца выполнил свой приказ, остановив руку в последний миг у тонкой мальчишеской шеи с  пульсирующей артерией. Почему он пожалел именно его? Может быть потому, что осознал, что перед ним совсем еще подросток, случайно вовлеченный в этот страшный водоворот, из которого не каждому суждено выбраться? Да нет, какое там осознание за эти доли секунд. Нет, нет и нет, его остановило что-то другое. Может быть, споткнулся на ошалевшем от ужаса взгляде мальчишки, и его пронзила жалость? Сколько раз он твердил своим ребятам, чтобы никогда не смотрели в глаза человека, которого суждено убить. А может быть страх, что этот мальчишка будет приходить к нему каждую ночь и ему придется жить с осознанием, что он убил совсем еще пацана, который никак не мог противостоять ни физически, ни тем более по умению воевать.


А может быть потому, что в этой темноте, когда даже не видишь, а лишь ощущаешь присутствие того, кому предназначен твой удар, он вдруг ясно увидел его глаза. Этого не могло быть, потому что такого просто не может быть. Но ведь он же увидел и сочащиеся ужасом глаза, и откровенную беззащитность мальчишеской шеи, и даже толчками проталкиваемую по взбухшей артерии кровь у самого кончика лезвия ножа.


Много позже, уже в другой жизни, он, жесткий до жестокости, с развращенным до цинизма сознанием, с замусоренными атеистическими догмами мозгами, вдруг ощутит жуткую потребность в Боге и придёт в церковь. И вот тогда он вдруг поймет, что это Господь остановил его руку и спас не только этого мальчишку, но и его душу.



Но о чем бы он ни думал в тот миг, хотя промелькнувшее в сознании вряд ли можно определить словом «думал» — столь краток был этот миг, это было уже не важно: положив на другую чашу весов  жизнь  своих ребят, он сохранил одну, всего-навсего одну жизнь тому, который пришел сюда не на прогулку, а пришел за чужими жизнями.


Они едва отбежали на две сотни метров, как мальчишка, тот самый, которого он пожалел, закричал протяжно и тонко. И этот пронзительный крик, почти визг, наотмашь ударил по нервам, перечеркивая надежду и бросая их в пропасть непредсказуемости и случайности.


И заметались, отражаясь от склонов, звуки очередей, и расцветили окрестности красным, белым и зеленым  хвостатые сигнальные ракеты. Но это не был салют победителей, и те, кто посылал в черное небо разноцветные огни, боялись темноты и живущих в ней звуков и движений больше, чем он и его ребята. Еще бы, ведь он давно привык ощущать, предвидеть, просчитывать опасность кожей, каким-то звериным чутьем, и  ночь была его союзником. 


Они бежали, падали, стреляли коротко и зло, поднимались и снова  бежали, вжимая голову в плечи, будто они смогли защитить её от пуль. А потом, всё-таки растворившись в ночи, ушли в сторону Гантиади, чтобы сбить со следа, запетляли и вернулись почти обратно к бухте, только уже со стороны Гагры, в надежде, что их будут искать к северу. А то, что их будут непременно искать, сомнений не было: и он, и его ребята числились в личных врагах самого Джабы, и за их уничтожение давно была обещана награда.


И когда они, задыхаясь, повались на мокрые камни, Никос сжал его плечо своей огромной шершавой лапищей:


- Не казнись, командир, по большому счету может быть ты и прав. 


Никос, этот очамчирский грек с грустными агатовыми глазами, из которого слова клещами не вытащишь, оказывается,  всё видел тогда и не счел это ни слабостью своего командира, ни ошибкой, которую легко мог исправить одним движением руки, а согласился с ним и простил ему этого мальчишку. У Никоса жена и сынишка погибли в Ткварчели – сваны расстреляли машину, возвращавшуюся из села в город, но даже он, зажав свою боль, отказался от мести.


Он страстно хотел, он просто молил Всевышнего, чтобы вчерашний ужас никогда не вспоминался ни в словах товарищей: «А помнишь…», ни в снах, которые наверняка будут преследовать его много лет, если всё-таки доведётся выжить.

Долго, неимоверно долго тянутся минуты тишины, нарушаемые лишь скрипучими голосами чаек. Наслаждение, Боже, какое наслаждение вот так просто лежать на воде и впитывать в себя тишину.
Тишина… Какая она расслабленная, мягкая, настороженная… Почему настороженная? Почему? Что-то не так… Что? Что?!


Чайки. Да, чайки. Они вдруг противно закричали, словно напуганные чем-то или кем-то. Неважно, это сигнал. Сигнал опасности.  Он короткими саженками устремился к берегу. Это был не безотчетный страх, который сковывает мышцы, это был толчок из подсознания, что рядом, совсем рядом кто-то есть  и он опять, второй раз за сутки, подставляет своих ребят, оставив их там, наверху, спящими, а потому беззащитными.



Он еще не осознал, что его толкнуло к берегу: то ли внезапно разоравшиеся чайки, то ли отслеженные подсознанием и выкристаллизовавшиеся сигналы опасности, еще не воспринимаемые разумом. Но уже не только глазами, а каждой клеточкой тела он фиксировал любой звук, любое движение и очень хотел успеть туда, наверх.
Он успел вскарабкаться на откос, на ходу натягивая одной рукой на мокрое тело одежду. Успел крикнуть своим ребятам, по-прежнему лежащим там, где их сбил сон. Успел упасть за валун и, досылая патрон в патронник, передернуть затворную раму и на доли секунды нажать на спусковой курок раньше…


А где-то далеко на севере за Псоу была другая жизнь – сытая и праздничная, с ночными ресторанами, попсой, доступными роскошными женщинами, дурманящим ароматом кофе…


Впрочем, то была не его жизнь, и в ней он не находил себя раньше, а сейчас и подавно никогда не смог бы найти. Но всё равно ему стало обидно оттого, что он может остаться навсегда на этом пятачке чужой земли, оттого, что сумел потеряться в этой жизни, потому что не было рядом женщины, ради которой стоило жить, и любовь которой могла бы удержать его от поездки сюда. 


И ему до слёз захотелось жить…


Реклама